Феерия навсегда!
К 120-ЛЕТИЮ СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ
Александр Грин стал вчерашним днем.
Я не большой любитель юбилеев, но вспомнят ли юбилей этого крымского затворника? Ужаснувшись, понимаю, что для большинства тех, кто что-то слышал о Грине-писателе, его творчество действительно представляется умильной сказочкой в духе худших экранизаций и постановок "Алых парусов". И здесь ничего не поделать: сволочное правило — литература жива днем сегодняшним — неизбежно, как нож. Время бородатых романтиков в свитерах прошло, и не нам плакать о них. Приятнее мне другое — что Грин сейчас становится чтением узкого круга людей. И дело здесь не в элитарности, а в том, что читают его и в ближайшее время читать будут только те самые "недотроги", о которых он писал и к числу которых принадлежал сам.
Скоро пройдет — проходит, прошла уже! — волна популярности, и та же участь ждет Толкина, Гессе, лучшего Воннегута и Баха. Причем жалко, что в грядущей волне чаемого фундаментализма, что неизбежно последует за сегодняшним постмодерном, эти имена тоже окажутся пр`оклятыми. Итак, Александр Грин... Пожалуй, очевидно, что каждый писатель, каждый самовидец, сотворец Бога, узнается каждым читателем по-своему. Тем и божественна литература, что сотворчество продолжается после написания текста и каждый новый читатель создает новый мир вместе с писателем-творцом. Впрочем, этим авторская литература не отличается от мифологических, ритуальных, сакральных текстов, читая которые, человек соучаствует в описываемой космогонии. Все это сказано к тому, что писатель для каждого свой. Поэтому я могу сказать: мой Александр Грин. Все нижеследующее относится только к моему восприятию Грина, и, стало быть, представляет интерес только для меня, покойного писателя и Господа Бога.
Я открыл Грина очень поздно, лет в двадцать, и не скажу, что это лучший возраст для прочтения серого шеститомника, но, как ни удивительно, друзья мои зачитывались Грином, ругали его, смеялись и плакали над ним примерно в том же возрасте. Может быть, для нас так было, потому что все лучшее у Грина, несмотря на воздушность, пронизано страстной, земной любовью. В двенадцать-пятнадцать лет, когда Грина подсовывают родители и советуют читать школьные программы, вам непонятно, как можно да и зачем вообще нужно влюбленной паре "жить долго и умереть в один день". Школьный фольклор в этом возрасте обязательно повествует о несчастной любви со смертельным исходом, ведь любовь еще не материальна и реальна только в ином мире. В таком возрасте чересчур реальный и земной Грин не цепляет.
Когда говорят о Грине как юношеском писателе, вспоминают о его максимализме. Грин — максималист, и, как ни странно, больший максималист в своих вымышленных мирах, а не в ранних эсеровских "революционных" рассказах. Для Грина, с моей точки зрения, важнейшим этапом творческого становления был отказ от революции социальной, внешней. Отказ этот не говорит о несовместимости литературы и революции, просто у каждого писателя свой путь. Начиная с первых своих произведений, писатель-романтик Грин видит, что "их" не облагородить. "Люди ненавидят любовь" — становится горьким рефреном прозы Грина. И только любовь, поставленная во главу угла, не дает мрачному нелюдиму Грину стать законченным мизантропом и оказывается спасительным мостиком. Никто не задумывался, что можно прочесть эту жестокую фразу из "Позорного столба" как: "Люди ненавидят Бога", "Люди забыли Бога".
В советском прочтении Александра Грина (а постсоветского еще и не было) совсем не учитывалась религиозность писателя. Чудо феерии немыслимо без веры. Грин верит в чудо и учит верить нас. Интересен случай, произошедший с писателем в Феодосии в конце двадцатых. Назойливый журналист попросил его дать рассказ в один из популярных в те годы атеистических сборников. Грин стал отнекиваться и наконец сказал: "Вы знаете, а ведь я верю в Бога". Известно, что в Старом Крыме в последние годы жизни Грин был прихожанином православной церкви и умер христианином. Религиозные мотивы в феерическом мире Грина и его простой жизни еще предстоит осмыслить кропотливым филологам и биографам. Я упомяну только некоторые поразившие меня евангельские аллюзии у писателя.
Бесспорно лучшее (несмотря на приторно-коммерческую суету вокруг него) произведение Грина — "Алые паруса". Как любой гениальный текст, оно подразумевает множество вариантов прочтения и дешифровки. Первое, что бросается в глаза — это название приморского городка, родины Ассоль — Каперна. В Евангелии Капернаум — "Селение Наума" на берегу Галилейского моря. Для меня Каперна и Капернаум сразу же становятся тождественными, поскольку миф Грина о первом городе тождественен евангельскому мифу о втором. И мифы эти, стоит напомнить, — вовсе не несбывшееся, нереальное, но, наоборот, самая объективная реальность. Созвучие и сходство одного и другого города несомненно подразумевалось Грином, а что до других поразительных совпадений, то они могут быть и непреднамеренными, но все же являются необходимой частью мозаики мифов, а стало быть, появляются неспроста.
Капернаум в Евангелии — место проповеди Спасителя, город, где Им было сотворено множество чудес. Но в жестоких сердцах жителей города и проповедь, и чудеса не пробудили ни веры, ни любви, ни покаяния, только страх охватил горожан. Подобно этому все жители гриновской Каперны со страхом и возмущением встречают чудо корабля под алыми парусами, чудо любви. Грина обвиняли и продолжают обвинять в человеконенавистничестве, в презрении к обывателю, далекому от фантазий его "недотрог". Хорошо. Но вспомним гневные слова Христа, обращенные к Капернауму и его жителям: "И ты, Капернауме, иже до небесъ вознесыися, до ада снидеши" (Мф. 11, 23). Так что, если и говорить о юношеском максимализме Грина, то только памятуя о "максимализме" Христовой проповеди.
"Алые паруса" начинаются с рассказа о детстве Ассоль, смерти ее гордой матери, не продавшей честь за кусок хлеба, и мести моряка Лонгрена ее обидчику, трактирщику Меннерсу. Напомним: Лонгрен стоит на конце мола, "как судья", и не бросает причал утопающему трактирщику. Вокруг этого было много споров. Говорили о жесткости, даже жестокости Грина, о том, что герои его не следуют заповеди "не убий". И как вообще можно говорить о христианстве и гуманизме Грина? Этот момент долго смущал меня, и мне казалось, что и сам писатель понимает безрассудную жестокость своего героя. Как сказал Лонгрен: "Черную игрушку я сделал, Ассоль".
Объяснение снова приходит из Евангелия, из слов проповеди Спасителя в приморском Капернауме: "А кто соблазнит одного из малых сих, верующих в Меня, тому лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею и потопили его во глубине морской" (Мф, 18, 5). Так и злосчастный Меннерс находит смерть за обиду женщины и ребенка. Для нас важно, что именно в Капернауме звучат слова Спасителя: "Аще не обратитеся, и будете яко дети, не внидете въ Царство Небесное. Иже бо ся смиритъ яко отроча се, той есть болии в Царствии Небеснемъ" (Мф. 18; 3-4). Ассоль и есть то дитя, что поставил Спаситель между своими учениками. Ассоль из Каперны, бесхитростно молящаяся своему Богу утром: "Здравствуй, Бог!", а вечером: "Прощай, Бог!" Ее день в ожидании чуда полон Бога, как день младенца.
Каперна/Капернаум — город рыбаков и кораблей. И Лонгрен — рыбак, и неприятели его — рыбаки. Много званых, но мало избранных. Мы не будем вдаваться в символику корабля, вспомним только, что в Капернаум Спаситель плывет на корабле с противоположного берега, тогда же он и идет по воде. Однако это уже отсылка к другой феерии Грина, к "Бегущей по волнам".
А вот еще одна удивительная картинка из "Алых парусов", обыгрывающая, намеренно или нет, евангельский сюжет. Перед тем, как увидеть спящую Ассоль рядом с Каперной, капитан Грэй поплыл с матросом Летикой на берег, где Летика удил рыбу. Ночью матрос "засматривал из любопытства в рот пойманным рыбам — что там? Но там само собой ничего не было". Казалось бы, ничего не значащая виньетка, забавное украшение, чтобы нарисовать такого любопытного и пронырливого персонажа. Но вот рассказ о просящих дидрахмы в Евангелии. В Капернауме собиратели подати спрашивают у Петра и его Учителя дидрахмы, и Христос говорит Петру: "Шедъ въ море, въверзи удицу, и юже прежде имеши рыбу, возми, и отверзъ уста ей, обрящеши статиръ, той вземъ даждь имъ замя и за ся" (Мф. 17, 27). Это рыбалка возле Капернаума. Сразу предвижу недоумение: а у Грина-то ничего в рыбе не находят?! Конечно, ведь это другое время и другие правила.
Итак, Каперна "Алых парусов" на глазах превращается в галилейский приморский городок, окруженный пустыней. И в то же время это совсем не противоречит нашему первому впечатлению: когда мы читаем о Каперне или других городах Гринландии, перед нами встает Крым. Грин стал одним из мифов Крыма. Крым подразумевается в мире Грина независимо от желания самого писателя. Эта связь стала уже общим местом, но не теряет своей красоты и силы по крайней мере для тех, кто любит и знает Крым. Интересно, что миф волошинского Крыма никак не пересекается с мифом гриновского Крыма так же, как Грин не был принят в волошинском богемном кругу и заходил в знаменитый коктебельский дом только по пути в столь любимый им призрачный Кара-Даг.
Вера Грина, о которой мы начали вести разговор, присутствует в его прозе неявно, неброско, но в самой глубине. Поэтому невозможно говорить о нем, как о писателе-проповеднике вроде К.С. Льюиса. Да и время было не то, воинствующий атеизм был гораздо популярнее и "романтичнее". В контексте этой "спрятанной" веры во времена всеобщего безверия, как ни парадоксально, несвоевременная религиозность Грина сродни религиозности Д.Хармса (правда, куда более изломанного и болезненного художника). Причем евангельские аллюзии у Грина — это те самые мелочи, которые создают все очарование и аромат его книг. Вера Грина объясняет и его пессимизм, и горькое недоверие к роду людскому, для Грина — мир лежит во зле. Это и есть печальный романтизм Грина: в его мире мы встречаем только островки света в море людской злобы и падения.
Удивительно, как искренне или притворно не замечали этого другого Грина читатели и критики. В "Блистающем мире" — романе о летающем человеке Друде мы находим эпизод молитвы Руны Бегуэм у образа Богоматери Бурь, "святой девушки Назарета". В видении Друд входит в пространство иконы, и внезапно человек, взлетевший к небу, оказывается не аристократом-сумасбродом, а рыбаком-апостолом. "В грязной и грубой одежде рыбака был он, словно лишь теперь вышел из лодки; улыбнулся ему Христос довольной улыбкой мальчика, видящего забавного дядю, и приветливо посмотрела Она. Пришедший взял острую раковину с завернутым внутрь краем и приложил к уху. "Вот шумит море", — тихо сказал он. — "Шумит"... "море"...— шепнуло эхо в углах. И он подал раковину Христу, чтобы слышал Он, как шумит море в сердцах". Так сам Грин слагал свои сказки, "чтобы слышал" Ходивший по волнам шум моря в сердцах людей.
Самое жесткое и непримиримое к миру его произведение — "Дорога никуда". В самом названии его скрыто противоречие: ведь это не дорога, которая ведет героев в никуда, как может показаться, нет, это мир, окружающий героев, с его условностями, тюрьмами и государством на глазах рушится в бездну со смертью "лучшего человека" Тиррея Давенанта. Начало романа предстает гриновской идиллией с прекрасными сестрами-девочками, благодушными и чудаковатыми меценатами, богатством и уютом. Это кажется искусственным и наивным, но смысл картинки в "несбывшемся", том самом "несбывшемся", что манит и смеется над нами еще в "Бегущей по волнам". Это несбывшаяся любовь, несбывшееся счастье, несбывшийся (незаслуженный?) рай. Только промелькнет несбывшееся маленькими кафе с запахами душистого кофе и табака, яркими огнями вечного карнавала, как подернется рябью мир и расползется по всем сторонам крысами гордыни и зависти. И все-таки "прости жизнь, этим ты ее победишь". Нет озлобления.
Герои Грина красивы. Его проза следует архаическим законам: добрый должен быть и физически красив, а злодей — телесно отвратителен. Наиболее ярко это неполиткорректное правило действует в романе "Джесси и Моргиана". Любимых своих героев Грин часто щедро наделяет богатством. Но богатство это иллюзорно. Оно тает в один момент. Кажется, автору, испытывавшему постоянно недостаток в дешевой махорке, просто хотелось ублажить своих персонажей дорогими сигарами и винами. Богатство не осуждается само по себе, осуждается поклонение ему. Грин аристократичен, что вызывает еще большее удивление, когда мы вспоминаем о его суровой и бедной жизни. Мой друг с изумлением и усмешкой сказал мне, прочитав "Автобиографическую повесть" писателя: "Ну что ты, это все неправда. Он же все время провел где-то в Англии или Франции, он был богат и много путешествовал. Ты же читал его? Иначе быть не может". И это еще один миф о Грине, неизбежный и по своему правдивый.
Стало общим местом, с одной стороны, говорить о Грине как о самом нерусском из русских писателей, а с другой стороны, защищать его литературную русскость. Видимо, этот спор беспредметен, ибо Грин очевидно принадлежит к русской литературе со всем ее максимализмом и духовными исканиями. Грин без стеснения называл себя русским писателем и помимо западных беллетристов числил в ряду своих учителей и предшественников русских писателей золотого века. Но в рамках этой русской литературы Грин уникален. Уникален его свет, феерия, его вера в чудо. Уникален он и тем, что не был писателем-реалистом в традиционном русском смысле, уникален своим визионерством, видением своего особенного мира, в котором он знал каждый кустик на пути из Лисса в Зурбаган. Именно поэтому настоящий Грин — это феерия его собственного мира. Чтобы полнее понять писателя, необходимо знать все его проявления, но какая-то правда есть и в моем первоначальном принципе — читать только произведения Грина "не о России". Правда здесь в том, что тяжелая жизнь писателя на рубеже веков делает и его немногие "реалистические" рассказы о тогдашней русской действительности тяжелыми и неяркими. Действительность наступившего века угнетала. На Западе, да и в России, это было время эсхатологических ожиданий — эскапизм и визионерство были частью их у разных авторов от Дж.Р.Р. Толкина до Д.Андреева или мсье Гурджиева. Грин выигрывает в этом ряду хотя бы тем, что мир его самодостаточен и не претендует на объяснение всей неразберихи земной жизни.
То, что мир Грина имеет западноевропейский колорит, мы не отрицаем, но это действительно не так уж и важно для воображаемого идеального мира. По контрасту с танцующими и летящими его сказками о Гринландии мы видим в "русских" его рассказах чуть ли не другого автора (мы не говорим здесь о заранее слабых его рассказах и стихах, писавшихся в журналы только ради гонорара).
С моей точки зрения, исключение здесь — две новеллы, "Фанданго" и "Крысолов", где гриновский мир соседствует с миром реальным. Если вы помните, в красочном "Фанданго" обыгрывается тема перехода между мирами через картину, так оказываются связаны Питер двадцатых годов и безвременный Лисс. Готический "Крысолов" предстает оригинальной вариацией известного мифологического сюжета, в котором можно найти и страшные хтонические глубины с их хвостатыми порождениями, и греческого Аполлона со скандинавским Локи в роли крысоловов. Тема "Крысолова" в начале двадцатого века была популярна в русской литературе. Достаточно вспомнить Крысолова Цветаевой.
Есть еще одна причина кроме замысловатых сюжетов и диковинных имен, по которой Грин представлялся чем-то иностранным и заморским. Это его язык, его чувство пространства и времени. Язык Грина и в самом деле чудной. Его смещенный синтаксис порой оставляет впечатление перевода. Только с какого же языка? Грин, насколько известно, не преуспел в языках. Синтаксис Грина не копирует ни английского, ни любого другого из европейских языков. Можно подумать, что это перевод с языка жителей Лисса, Зурбагана и Сан-Риоля.
Язык Грина важен не только сам по себе как тонкое и волшебное орудие автора, но и как инструмент, которым раскрывается время и пространство гриновского мира. Полнота Грина, насыщенность его прозы не в последнюю очередь связаны с его чувством времени. Каждый миг, каждая минута важны и полны событиями, которые совсем не случайны. Писатель ясно чувствовал, что вся красота творчества, наслаждение или радость часто спрессованы в одну чудесную минуту, которой нужно держаться и помнить ее, как говорит герой в "Блистающем мире": "Сделали мы и хорошую минуту". Это и есть чудо по Грину — сделать сверкающую минуту счастья для ближнего, миг, переходящий в вечность.
* * *
Последний раз я приезжал в Старый Крым в прошлом году в сентябре. На кладбище восстановили памятник на могиле Грина. Года за два до этого бронзовую "Бегущую по волнам" похитили, чтобы сдать на цветной лом. Памятник срезал какой-то русский алкаш, а заказчиком был местный татарин.
Шел мелкий дождик. Шелковица рядом с могилой Гринов была наряжена разноцветными лоскутками на старый крымский манер, и не алели на ней, как раньше, паруса из пионерских галстуков. Эпоха прошла. На окраине Старого Крыма, древнего Солхата, строят огромную мечеть. Но это уже другая история.
* * *
Григорий Бондаренко Газета «Завтра»
No: 14(44)
Date: 08-08-2000
Александр Грин стал вчерашним днем.
Я не большой любитель юбилеев, но вспомнят ли юбилей этого крымского затворника? Ужаснувшись, понимаю, что для большинства тех, кто что-то слышал о Грине-писателе, его творчество действительно представляется умильной сказочкой в духе худших экранизаций и постановок "Алых парусов". И здесь ничего не поделать: сволочное правило — литература жива днем сегодняшним — неизбежно, как нож. Время бородатых романтиков в свитерах прошло, и не нам плакать о них. Приятнее мне другое — что Грин сейчас становится чтением узкого круга людей. И дело здесь не в элитарности, а в том, что читают его и в ближайшее время читать будут только те самые "недотроги", о которых он писал и к числу которых принадлежал сам.
Скоро пройдет — проходит, прошла уже! — волна популярности, и та же участь ждет Толкина, Гессе, лучшего Воннегута и Баха. Причем жалко, что в грядущей волне чаемого фундаментализма, что неизбежно последует за сегодняшним постмодерном, эти имена тоже окажутся пр`оклятыми. Итак, Александр Грин... Пожалуй, очевидно, что каждый писатель, каждый самовидец, сотворец Бога, узнается каждым читателем по-своему. Тем и божественна литература, что сотворчество продолжается после написания текста и каждый новый читатель создает новый мир вместе с писателем-творцом. Впрочем, этим авторская литература не отличается от мифологических, ритуальных, сакральных текстов, читая которые, человек соучаствует в описываемой космогонии. Все это сказано к тому, что писатель для каждого свой. Поэтому я могу сказать: мой Александр Грин. Все нижеследующее относится только к моему восприятию Грина, и, стало быть, представляет интерес только для меня, покойного писателя и Господа Бога.
Я открыл Грина очень поздно, лет в двадцать, и не скажу, что это лучший возраст для прочтения серого шеститомника, но, как ни удивительно, друзья мои зачитывались Грином, ругали его, смеялись и плакали над ним примерно в том же возрасте. Может быть, для нас так было, потому что все лучшее у Грина, несмотря на воздушность, пронизано страстной, земной любовью. В двенадцать-пятнадцать лет, когда Грина подсовывают родители и советуют читать школьные программы, вам непонятно, как можно да и зачем вообще нужно влюбленной паре "жить долго и умереть в один день". Школьный фольклор в этом возрасте обязательно повествует о несчастной любви со смертельным исходом, ведь любовь еще не материальна и реальна только в ином мире. В таком возрасте чересчур реальный и земной Грин не цепляет.
Когда говорят о Грине как юношеском писателе, вспоминают о его максимализме. Грин — максималист, и, как ни странно, больший максималист в своих вымышленных мирах, а не в ранних эсеровских "революционных" рассказах. Для Грина, с моей точки зрения, важнейшим этапом творческого становления был отказ от революции социальной, внешней. Отказ этот не говорит о несовместимости литературы и революции, просто у каждого писателя свой путь. Начиная с первых своих произведений, писатель-романтик Грин видит, что "их" не облагородить. "Люди ненавидят любовь" — становится горьким рефреном прозы Грина. И только любовь, поставленная во главу угла, не дает мрачному нелюдиму Грину стать законченным мизантропом и оказывается спасительным мостиком. Никто не задумывался, что можно прочесть эту жестокую фразу из "Позорного столба" как: "Люди ненавидят Бога", "Люди забыли Бога".
В советском прочтении Александра Грина (а постсоветского еще и не было) совсем не учитывалась религиозность писателя. Чудо феерии немыслимо без веры. Грин верит в чудо и учит верить нас. Интересен случай, произошедший с писателем в Феодосии в конце двадцатых. Назойливый журналист попросил его дать рассказ в один из популярных в те годы атеистических сборников. Грин стал отнекиваться и наконец сказал: "Вы знаете, а ведь я верю в Бога". Известно, что в Старом Крыме в последние годы жизни Грин был прихожанином православной церкви и умер христианином. Религиозные мотивы в феерическом мире Грина и его простой жизни еще предстоит осмыслить кропотливым филологам и биографам. Я упомяну только некоторые поразившие меня евангельские аллюзии у писателя.
Бесспорно лучшее (несмотря на приторно-коммерческую суету вокруг него) произведение Грина — "Алые паруса". Как любой гениальный текст, оно подразумевает множество вариантов прочтения и дешифровки. Первое, что бросается в глаза — это название приморского городка, родины Ассоль — Каперна. В Евангелии Капернаум — "Селение Наума" на берегу Галилейского моря. Для меня Каперна и Капернаум сразу же становятся тождественными, поскольку миф Грина о первом городе тождественен евангельскому мифу о втором. И мифы эти, стоит напомнить, — вовсе не несбывшееся, нереальное, но, наоборот, самая объективная реальность. Созвучие и сходство одного и другого города несомненно подразумевалось Грином, а что до других поразительных совпадений, то они могут быть и непреднамеренными, но все же являются необходимой частью мозаики мифов, а стало быть, появляются неспроста.
Капернаум в Евангелии — место проповеди Спасителя, город, где Им было сотворено множество чудес. Но в жестоких сердцах жителей города и проповедь, и чудеса не пробудили ни веры, ни любви, ни покаяния, только страх охватил горожан. Подобно этому все жители гриновской Каперны со страхом и возмущением встречают чудо корабля под алыми парусами, чудо любви. Грина обвиняли и продолжают обвинять в человеконенавистничестве, в презрении к обывателю, далекому от фантазий его "недотрог". Хорошо. Но вспомним гневные слова Христа, обращенные к Капернауму и его жителям: "И ты, Капернауме, иже до небесъ вознесыися, до ада снидеши" (Мф. 11, 23). Так что, если и говорить о юношеском максимализме Грина, то только памятуя о "максимализме" Христовой проповеди.
"Алые паруса" начинаются с рассказа о детстве Ассоль, смерти ее гордой матери, не продавшей честь за кусок хлеба, и мести моряка Лонгрена ее обидчику, трактирщику Меннерсу. Напомним: Лонгрен стоит на конце мола, "как судья", и не бросает причал утопающему трактирщику. Вокруг этого было много споров. Говорили о жесткости, даже жестокости Грина, о том, что герои его не следуют заповеди "не убий". И как вообще можно говорить о христианстве и гуманизме Грина? Этот момент долго смущал меня, и мне казалось, что и сам писатель понимает безрассудную жестокость своего героя. Как сказал Лонгрен: "Черную игрушку я сделал, Ассоль".
Объяснение снова приходит из Евангелия, из слов проповеди Спасителя в приморском Капернауме: "А кто соблазнит одного из малых сих, верующих в Меня, тому лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею и потопили его во глубине морской" (Мф, 18, 5). Так и злосчастный Меннерс находит смерть за обиду женщины и ребенка. Для нас важно, что именно в Капернауме звучат слова Спасителя: "Аще не обратитеся, и будете яко дети, не внидете въ Царство Небесное. Иже бо ся смиритъ яко отроча се, той есть болии в Царствии Небеснемъ" (Мф. 18; 3-4). Ассоль и есть то дитя, что поставил Спаситель между своими учениками. Ассоль из Каперны, бесхитростно молящаяся своему Богу утром: "Здравствуй, Бог!", а вечером: "Прощай, Бог!" Ее день в ожидании чуда полон Бога, как день младенца.
Каперна/Капернаум — город рыбаков и кораблей. И Лонгрен — рыбак, и неприятели его — рыбаки. Много званых, но мало избранных. Мы не будем вдаваться в символику корабля, вспомним только, что в Капернаум Спаситель плывет на корабле с противоположного берега, тогда же он и идет по воде. Однако это уже отсылка к другой феерии Грина, к "Бегущей по волнам".
А вот еще одна удивительная картинка из "Алых парусов", обыгрывающая, намеренно или нет, евангельский сюжет. Перед тем, как увидеть спящую Ассоль рядом с Каперной, капитан Грэй поплыл с матросом Летикой на берег, где Летика удил рыбу. Ночью матрос "засматривал из любопытства в рот пойманным рыбам — что там? Но там само собой ничего не было". Казалось бы, ничего не значащая виньетка, забавное украшение, чтобы нарисовать такого любопытного и пронырливого персонажа. Но вот рассказ о просящих дидрахмы в Евангелии. В Капернауме собиратели подати спрашивают у Петра и его Учителя дидрахмы, и Христос говорит Петру: "Шедъ въ море, въверзи удицу, и юже прежде имеши рыбу, возми, и отверзъ уста ей, обрящеши статиръ, той вземъ даждь имъ замя и за ся" (Мф. 17, 27). Это рыбалка возле Капернаума. Сразу предвижу недоумение: а у Грина-то ничего в рыбе не находят?! Конечно, ведь это другое время и другие правила.
Итак, Каперна "Алых парусов" на глазах превращается в галилейский приморский городок, окруженный пустыней. И в то же время это совсем не противоречит нашему первому впечатлению: когда мы читаем о Каперне или других городах Гринландии, перед нами встает Крым. Грин стал одним из мифов Крыма. Крым подразумевается в мире Грина независимо от желания самого писателя. Эта связь стала уже общим местом, но не теряет своей красоты и силы по крайней мере для тех, кто любит и знает Крым. Интересно, что миф волошинского Крыма никак не пересекается с мифом гриновского Крыма так же, как Грин не был принят в волошинском богемном кругу и заходил в знаменитый коктебельский дом только по пути в столь любимый им призрачный Кара-Даг.
Вера Грина, о которой мы начали вести разговор, присутствует в его прозе неявно, неброско, но в самой глубине. Поэтому невозможно говорить о нем, как о писателе-проповеднике вроде К.С. Льюиса. Да и время было не то, воинствующий атеизм был гораздо популярнее и "романтичнее". В контексте этой "спрятанной" веры во времена всеобщего безверия, как ни парадоксально, несвоевременная религиозность Грина сродни религиозности Д.Хармса (правда, куда более изломанного и болезненного художника). Причем евангельские аллюзии у Грина — это те самые мелочи, которые создают все очарование и аромат его книг. Вера Грина объясняет и его пессимизм, и горькое недоверие к роду людскому, для Грина — мир лежит во зле. Это и есть печальный романтизм Грина: в его мире мы встречаем только островки света в море людской злобы и падения.
Удивительно, как искренне или притворно не замечали этого другого Грина читатели и критики. В "Блистающем мире" — романе о летающем человеке Друде мы находим эпизод молитвы Руны Бегуэм у образа Богоматери Бурь, "святой девушки Назарета". В видении Друд входит в пространство иконы, и внезапно человек, взлетевший к небу, оказывается не аристократом-сумасбродом, а рыбаком-апостолом. "В грязной и грубой одежде рыбака был он, словно лишь теперь вышел из лодки; улыбнулся ему Христос довольной улыбкой мальчика, видящего забавного дядю, и приветливо посмотрела Она. Пришедший взял острую раковину с завернутым внутрь краем и приложил к уху. "Вот шумит море", — тихо сказал он. — "Шумит"... "море"...— шепнуло эхо в углах. И он подал раковину Христу, чтобы слышал Он, как шумит море в сердцах". Так сам Грин слагал свои сказки, "чтобы слышал" Ходивший по волнам шум моря в сердцах людей.
Самое жесткое и непримиримое к миру его произведение — "Дорога никуда". В самом названии его скрыто противоречие: ведь это не дорога, которая ведет героев в никуда, как может показаться, нет, это мир, окружающий героев, с его условностями, тюрьмами и государством на глазах рушится в бездну со смертью "лучшего человека" Тиррея Давенанта. Начало романа предстает гриновской идиллией с прекрасными сестрами-девочками, благодушными и чудаковатыми меценатами, богатством и уютом. Это кажется искусственным и наивным, но смысл картинки в "несбывшемся", том самом "несбывшемся", что манит и смеется над нами еще в "Бегущей по волнам". Это несбывшаяся любовь, несбывшееся счастье, несбывшийся (незаслуженный?) рай. Только промелькнет несбывшееся маленькими кафе с запахами душистого кофе и табака, яркими огнями вечного карнавала, как подернется рябью мир и расползется по всем сторонам крысами гордыни и зависти. И все-таки "прости жизнь, этим ты ее победишь". Нет озлобления.
Герои Грина красивы. Его проза следует архаическим законам: добрый должен быть и физически красив, а злодей — телесно отвратителен. Наиболее ярко это неполиткорректное правило действует в романе "Джесси и Моргиана". Любимых своих героев Грин часто щедро наделяет богатством. Но богатство это иллюзорно. Оно тает в один момент. Кажется, автору, испытывавшему постоянно недостаток в дешевой махорке, просто хотелось ублажить своих персонажей дорогими сигарами и винами. Богатство не осуждается само по себе, осуждается поклонение ему. Грин аристократичен, что вызывает еще большее удивление, когда мы вспоминаем о его суровой и бедной жизни. Мой друг с изумлением и усмешкой сказал мне, прочитав "Автобиографическую повесть" писателя: "Ну что ты, это все неправда. Он же все время провел где-то в Англии или Франции, он был богат и много путешествовал. Ты же читал его? Иначе быть не может". И это еще один миф о Грине, неизбежный и по своему правдивый.
Стало общим местом, с одной стороны, говорить о Грине как о самом нерусском из русских писателей, а с другой стороны, защищать его литературную русскость. Видимо, этот спор беспредметен, ибо Грин очевидно принадлежит к русской литературе со всем ее максимализмом и духовными исканиями. Грин без стеснения называл себя русским писателем и помимо западных беллетристов числил в ряду своих учителей и предшественников русских писателей золотого века. Но в рамках этой русской литературы Грин уникален. Уникален его свет, феерия, его вера в чудо. Уникален он и тем, что не был писателем-реалистом в традиционном русском смысле, уникален своим визионерством, видением своего особенного мира, в котором он знал каждый кустик на пути из Лисса в Зурбаган. Именно поэтому настоящий Грин — это феерия его собственного мира. Чтобы полнее понять писателя, необходимо знать все его проявления, но какая-то правда есть и в моем первоначальном принципе — читать только произведения Грина "не о России". Правда здесь в том, что тяжелая жизнь писателя на рубеже веков делает и его немногие "реалистические" рассказы о тогдашней русской действительности тяжелыми и неяркими. Действительность наступившего века угнетала. На Западе, да и в России, это было время эсхатологических ожиданий — эскапизм и визионерство были частью их у разных авторов от Дж.Р.Р. Толкина до Д.Андреева или мсье Гурджиева. Грин выигрывает в этом ряду хотя бы тем, что мир его самодостаточен и не претендует на объяснение всей неразберихи земной жизни.
То, что мир Грина имеет западноевропейский колорит, мы не отрицаем, но это действительно не так уж и важно для воображаемого идеального мира. По контрасту с танцующими и летящими его сказками о Гринландии мы видим в "русских" его рассказах чуть ли не другого автора (мы не говорим здесь о заранее слабых его рассказах и стихах, писавшихся в журналы только ради гонорара).
С моей точки зрения, исключение здесь — две новеллы, "Фанданго" и "Крысолов", где гриновский мир соседствует с миром реальным. Если вы помните, в красочном "Фанданго" обыгрывается тема перехода между мирами через картину, так оказываются связаны Питер двадцатых годов и безвременный Лисс. Готический "Крысолов" предстает оригинальной вариацией известного мифологического сюжета, в котором можно найти и страшные хтонические глубины с их хвостатыми порождениями, и греческого Аполлона со скандинавским Локи в роли крысоловов. Тема "Крысолова" в начале двадцатого века была популярна в русской литературе. Достаточно вспомнить Крысолова Цветаевой.
Есть еще одна причина кроме замысловатых сюжетов и диковинных имен, по которой Грин представлялся чем-то иностранным и заморским. Это его язык, его чувство пространства и времени. Язык Грина и в самом деле чудной. Его смещенный синтаксис порой оставляет впечатление перевода. Только с какого же языка? Грин, насколько известно, не преуспел в языках. Синтаксис Грина не копирует ни английского, ни любого другого из европейских языков. Можно подумать, что это перевод с языка жителей Лисса, Зурбагана и Сан-Риоля.
Язык Грина важен не только сам по себе как тонкое и волшебное орудие автора, но и как инструмент, которым раскрывается время и пространство гриновского мира. Полнота Грина, насыщенность его прозы не в последнюю очередь связаны с его чувством времени. Каждый миг, каждая минута важны и полны событиями, которые совсем не случайны. Писатель ясно чувствовал, что вся красота творчества, наслаждение или радость часто спрессованы в одну чудесную минуту, которой нужно держаться и помнить ее, как говорит герой в "Блистающем мире": "Сделали мы и хорошую минуту". Это и есть чудо по Грину — сделать сверкающую минуту счастья для ближнего, миг, переходящий в вечность.
* * *
Последний раз я приезжал в Старый Крым в прошлом году в сентябре. На кладбище восстановили памятник на могиле Грина. Года за два до этого бронзовую "Бегущую по волнам" похитили, чтобы сдать на цветной лом. Памятник срезал какой-то русский алкаш, а заказчиком был местный татарин.
Шел мелкий дождик. Шелковица рядом с могилой Гринов была наряжена разноцветными лоскутками на старый крымский манер, и не алели на ней, как раньше, паруса из пионерских галстуков. Эпоха прошла. На окраине Старого Крыма, древнего Солхата, строят огромную мечеть. Но это уже другая история.
* * *
Григорий Бондаренко Газета «Завтра»
No: 14(44)
Date: 08-08-2000
А.С. Грин
июл
70
Романтический мир Гринландии Феодосийский литературно-мемориальный музей А.С.Грина.
авг
80
Дом-музей А.Грина в Вятке Музей расположен в здании, выстроенном на месте его дома.
июл
01
Интернет-проект «Grinlandia» О творчестве Александра Грина и его волнующих произведениях.